Не стану возвращаться к подробно описанным в давних главах
июньским событиям 1941 года, когда наступавшие немцы прихватывали для подвоза
деревенских кляч, а заодно и мужчин в качестве носильщиков боекомплекта, причем
второе было явным экспромтом.
Фронт быстро укатился на восток, и в Тришине началась другая
жизнь. Первое время проходящие немцы себя не особенно сдерживали: реквизировали
велосипеды, ловили кур и вообще брали что заблагорассудится. Но
несанкционированное мародерство военная администрация постепенно пресекла, и в
дальнейшем немецкая солдатня собственность походя не прихватывала.
Органы управления упорядочили экономические отношения, в
которых деревне, как и в советские годы, отводилась роль жертвенной кормилицы.
Практичным крестьянским умом тришинцы вывели, что немец подгадал пору
наступления, чтоб собрать урожай. Был ли в Берлине такой расчет, не было ли, но
получилось, как по заказу: посеянное советами вызрело аккурат для нужд
вермахта.
В Западной Белоруссии в полтора предвоенных года
крестьянство обобществить не успели, каждый продолжал обрабатывать свой участок
поля, и немцы ввели натуральный налог, прописав, сколько чего полагалось сдать.
После войны, когда вернулась советская власть и дело еще не дошло до колхозов,
крестьяне также рассчитывались с государством по установленным нормам. Налоги
были неслабые, но, что хуже, после сдачи пошли по домам уполномоченные –
проверяли, у кого чего сколько припрятано. Местные недоумевали, как так: сдали
положенное, а тут всё ходят-выискивают! Не понимали недолгого своего счастья
иметь что прятать: в России, где единоличие полтора десятка лет как
закончилось, в колхозах все было общее и ничего своего.
А свое – оно при любой власти свое. Взять хлеб,
отовариваемый населению оккупационными властями, – рецептурка явно не для себя:
мякину добавляли, шелуху от проса и прочие наполнители. Малоземельным тришинцам
выдавались талоны из расчета 200 граммов хлеба в день. Работающим – больше:
мужчинам 600 граммов, женщинам 400 граммов казенного хлеба, который в себя не
впихнуть. Но если в городе вариантов не было, то в деревне люди пекли хлеб
дома. Приладились и делать гешефт с солдатами: тем давали в пайке водку, а пили
не все, и местные выменивали у них спиртное и сухари, к примеру, на яйца, которые
немцы очень уважали. Водку, в свою очередь, несли на базар или в дальние
деревни – меняли на крупу, на сало. Словом, крутились, выживали.
После освобождения государственный хлеб стал получше, но
приходилось выстаивать часовую очередь. Детей старались не посылать: те пока
дойдут домой, от буханки оставалась четвертинка.
Сегодня тришинцы вспоминают войну так: с голоду не пухли, но
под ложечкой подсасывало. На немецкий паек смотрели с завистью: солдат кормили
вдосталь. В обед на второе – всегда полкурицы (местные женщины видели, когда
через солтыса, деревенского старосту, направлялись на кухню подсобницами).
Солтыса выбирали на сходке – общем собрании тришинской
общины. Выбрали Тараса Д. Теперь говорят, он к людям неплохо относился, но всем
не угодишь. Немец доводил деревне план, допустим, по птице или зерну, и задачей
солтыса было организовать выполнение. Как-то между всеми распределял. Доводил
политику властей, объявлял, дескать, кто не хочет работать здесь, подлежит
вывозу в Германию. Это действовало, люди старались где-то устроиться. В
частности, много мужчин пошло на Днепровско-Бугский канал.
Во второй половине оккупации староста, вроде, работал и на
партизан. Людям себя в деревне не противопоставлял, после войны в деревне
собирали подписи в его защиту, но не помогло, получил свой «четвертак». Вышел
раньше и в Тришин не вернулся.
Немцы размещались постоем где понравится: заходили в дом и
приказывали освободить самую просторную комнату. Роптать не приходилось –
законы войны, так поступали все фронтовики во все времена. Не иначе было при
освобождении в 1944 году: в добротном доме Милевских хозяев стеснили в один
угол, а лучшую половину заняли чины из контрразведки, которых войсковые очень
боялись.
Когда постой затягивался, между постояльцами и хозяевами
завязывались отношения. Федор Котович вспоминает, как молодежь устроила в одной
из хат танцы и хлопцы, напившись, стащили пистолет из комнаты немецкого
постояльца. Немец наутро шумел, ворчал, уж не знаю, как разрешилось, но в
жандармерию сообщать не пошел.
В тех деревнях, где стояли гарнизоны, жители не оказывались
между двух огней. 254 сожженные немцами деревни Брестской области – результат
карательных экспедиций или превентивных действий – красноречиво характеризуют
политику захватчиков. Но там, где немцы жили, они обычно не жгли. Едва не
спалили соседние Гузни, а в Тришине такой вопрос не стоял. В 1943-1944 годах
сожгли Волки, Гули, Закий, а Озяты и Старое Село не тронули, хотя была это та
же партизанская зона. В ответ на какую-то акцию собирались сжечь Задерть, но,
люди рассказывают, в деревне собрали масло, яйца, другие продукты, кто что мог,
и вышли навстречу немцам – сумели договориться, откупились.
После немцев в Тришине по хатам стояли мадьяры. Память
оставили о себе не лучшую: нечистоплотные, говорят, и воры были еще те. Ночью
уворовали у Милевских козу, зарезали и съели. Спалили огромную клуню с
пристроенным сараем. В клуне хранился фураж – рожь, овес, – и отвечавшие за
лошадей мадьяры активно его подворовывали. А после, чтобы замести следы,
устроили поджог – пустили зажигательную ракету. Милевские едва успели вывести
из огня свою скотину. «Сколько итальянцев ехало, французов – нормальные люди, –
делится 88-летняя Валентина Васильевна Антонюк, – а эти мадьяры…»
Зимой с 1943 на 1944 год в Тришин забрела цыганка,
отпущенная из пересыльного лагеря по отправке в Германию. Лагерь размещался в
огороженных проволокой домах бывшей еврейской колонии перед Кобринским мостом,
где были такие же дома, как и в печально известном Минском переулке. Больных и
непригодных к работам действительно выбраковывали, и их обратный путь на восток
пролегал через Тришин.
Словом, тришинцам такая картина была не в диковинку, и,
когда цыганка попросилась к Милевским обогреться, ее пустили на лежак к печке.
А спустя несколько дней хозяйку и старшую дочь Ольгу (на снимке 1943 года сидит
в центре; справа от нее – сестра Катя, слева – Ядя Фрелишек) свалил брюшной
тиф. Другие дочери были привиты от тифа перед самой войной. А старшие выжили
благодаря врачу Пашкевичу, родственнику соседей. Не побоялся прийти, назначил
лечение. Замечательный был человек, погиб в конце оккупации.
Продолжение следует





Хотите оставить комментарий? Пожалуйста, авторизуйтесь.