Улица Тришинская, пролегавшая по другую
сторону Третьего форта (и, соответственно, нынешней ул. Пионерской), относилась
уже к Новому Тришину. Коротенькая, метров двести, она имела несколько
достопримечательностей.
Дом с портиком и колоннами примечателен тем, что в нем провел
последние годы жизни писатель Олекса Стороженко. Украинский деятель искусств
переехал сюда, в имение матери, в 1868 году и оставшиеся шесть лет носил почетный
статус предводителя уездного дворянства.
Произведения надолго пережили творца, и, несмотря на то, что к
началу немецкой оккупации после смерти писателя прошло без малого семьдесят
лет, для украинской общественности он продолжал являться символом. В первом
номере газеты Украинского комитета «Наше слово» за 5 апреля 1942 года прозвучал
призыв позаботиться о могиле Стороженко на Тришинском кладбище и отслужить
панихиду.
Также заслуживают внимания размещавшееся на территории нынешних
школы-интерната и футбольного ЦОРа имение пана Креховецкого и неброский памятный знак, поставленный в 1837 году в честь
переправы через Мухавец в сентябре 1794 года войск Суворова, прибывших усмирять
восстание Тадеуша Костюшко, – как только сохранился в наших краях!
Недалеко от теперешней автобусной
остановки «Центр молодежного творчества» – на месте доживающих свой век
мастерских – в оккупацию стояла смолярня, где варили битум евреи из гетто, расстрелянные
потом в Третьем форту.
Об одном из
таких расстрелов автору поведала Валентина Васильевна А., 16-летняя тришинка, работавшая
в имении пана Креховецкого. Проезжая раз на возу с выращенным урожаем, она
стала невольной очевидицей трагедии. Несчастных выстраивали в ряд человек по десять
и стреляли, после чего сразу ставили следующих. Земля потом шевелилась.
Женщина лет сорока,
не выдержав терзаний в строю обреченных, бросилась бежать. Пуля догнала ее близ
дороги, и расстрельщики махнули на тело рукой. Потом говорили, что на женщине
были золотые кольца, но немцы этого не заметили. Убитая пролежала световой
день, а потом с нее все поснимали, выкрутили пальцы.
В Третьем форту
убивали не только евреев. Сюда привозили узников городской тюрьмы,
партийно-советских активистов – в печатных источниках приводится цифра более
двух тысяч расстрелянных. Владимир Губенко попытался визуализировать расстрел,
опираясь на впечатления своего детского приятеля Игоря Демченко. Форт не
охранялся, и в первую зиму оккупации мальчишки повадились ходить сюда кататься
на лыжах.
Однажды
взобравшимся на вал ребятам открылась жуткая картина: там, куда они
намеревались скатиться, расстреливали людей. Руководивший экзекуцией немецкий
офицер, увидев мальчишек, выхватил пистолет – и обезумевшие от страха сорванцы
полетели вниз с дикой скоростью. Игорь вспоминал, что с такой горы он не съезжал
в своей жизни ни до, ни после.
Логично предположить, что айнзатцкоманды
жили отгороженно, с караулом на КПП, а по хатам стояли подразделения не столь
специфические. От внимания тришинцев не ушло, что если поначалу на восток шли
отборные части, одурманенная Геббельсом молодежь, то во второй половине
оккупации контингент изменился. На фронт стали подгребать не горевшие желанием старшие
возраста, которые видели, что война проиграна. У этих постояльцев тришинских
хат остались дома дети, жена, хозяйство, и иной раз в общении с тришинцами они
в сердцах говорили: «Шайсэ Гитлер!» – говно Гитлер. Союзная авиация вела безжалостную,
с огромными жертвами, утюжку немецких городов, и постояльцы с горечью говорили:
«Энглянд бомбэн!»
По-человечески тришинцы понимали этих людей в форме фельдграу – войны
развязывают политики, ведут генералы, а жизни отдают рядовые да гражданское
население, – но большого сочувствия не испытывали. Чего ж перлись в 41-м,
думали про себя.
Свекор уже цитировавшейся рассказчицы Павел А. из деревни Заполье
Мотыкальского сельсовета после войны вполголоса вспоминал случай, как в 1944
году под Варшавой полз между окопами и наткнулся на немца, который лежал с
винтовкой наизготовку. Немец заорал: «Нихт шиссен…» – не стреляй, дома трое
детей. Свекор ответил: «А у меня – девять!» Каждый выстрелил в воздух, и оба
остались живы.
А еще есть рассказ ветерана с Киевки, которому лет через сорок после
войны довелось встретиться с гостившим у знакомых стариком-немцем. Дело давнее
– накрыли стол, подняли по сотке, разговорились. И тут вдруг выяснилось, что в
самом конце войны их части стояли друг напротив друга и не стреляли: те и
другие хотели выжить.
В последние месяцы оккупации тришинские немцы ходили
вконец удрученные. В деревне больше опасались власовцев, эти были оторваннее и
с нюхом: что ни спрячь ценного или съестного – все найдут, все откопают.
В отличие от них, немца можно было уговорить, разжалобить. Незадолго
до отступления один такой хотел забрать у Милевских корову – стали плакать,
просить – и оставил. А у соседей, Кушнеруков, реквизировал, те еще обижались:
как так, вашу оставили, а к нам пришли!
А другой раз буренку Милевских все же забрали, но та на другом конце
деревни вырвалась и вернулась домой. Корова была с характером, выдоить ее могла
одна мама. Вот и немец не справился, привязал к телеге, а умная скотина мотнула
туда-сюда головой, рванула – и веревка не выдержала. Рассказывали, немец
схватил за хвост, но все равно вырвалась, убежала, а фрицу было не до
преследования. Милевские горюют в доме – а под калиткой: «Му-у-у!» Мама потом
держала Милку до глубокой коровьей старости.
Продолжение следует
Хотите оставить комментарий? Пожалуйста, авторизуйтесь.